В устье реки Гудзон сновали маленькие выносливые суда, которыми пользовались местные поселенцы, поднимаясь до самого Оранж-Олбани на север, к ирокезской долине вплоть до океана, по которому от острова к острову, от бухты к бухте они могли добраться до самой Европы. Водоизмещением от шестидесяти до ста тонн, эти суда были доставлены сюда из Голландии, где каналы заменяют дороги.
Голландский дух все еще чувствовался в словоохотливости и жизнерадостности жителей Нью-Йорка, маленького веселого городка, прожорливого, уступающего Бостону в значимости, но очень космополитичного, памятовавшего, что до своего переименования в честь герцога Йоркского и Олбанского, брата английского короля, он назывался Новый Амстердам.
Сложенные из дельфской черепицы каминные трубы блестели на солнце. В Нью-Йорке и на берегах Гудзона вплоть до Оранж-Олбани слышалась речь более чем на двенадцати языках: голландском, фламандском, валлийском, французском, датском, норвежском, шведском, английском, ирландском, шотландском, немецком и даже испанском и португальском, на которых говорили жившие общинами евреи, бежавшие из Бразилии, спасаясь от костров испанской инквизиции…
Эти евреи обосновались в Коннектикуте и Род-Айленде, не забыв прихватить с собою сребролюбие, навыки ювелирного дела и выгодного капиталовложения.
И если по другому берегу устья обитатели Нью-Джерси, жившие во вместительных домах, сложенных из бурых камней старыми шведскими колонистами, были столь одержимыми пуританами, что могли приговорить подростка старше шестнадцати лет, сквернословившего в присутствии родителей, к смертной казни, здесь, по крайней мере на улицах Нью-Йорка, можно было встретить целующиеся пары.
Молин выстроил здесь кирпичный дом, как две капля воды похожий на тот, в котором он жил в Пуату в бытность свою управляющим имений Плесси-Бельеров, находившихся на границе владений Сансе де Монтлу и Рамбургов.
Он поселил в нем дочь, зятя и внуков; эти головорезы, привыкшие к атмосфере улиц, на которых в соответствии с голландскими нравами детям предоставляется безграничная свобода, чтобы они не нарушали своим шумным присутствием благопристойность жилищ и не топтали тщательно натертый паркет, производили впечатление куда менее скованных, чем родители в их возрасте. Молин находился в это время в Нью-Йорке. Он утверждал, что один из его предков был компаньоном Петера Минюи, валлонца, который за шестьдесят флоринов приобрел за счет Голландии у индейцев племени манхаттов полуостров с тем же названием Ман-Хат-Тан, «небесная земля». Итак, он установил родство, нашел компаньонов и готов был действовать. Документы, которые, скрепив своей печатью, вручил ему король Франции, по-прежнему оставляли за ним, хотя и гугенотом, полную свободу. Они помогли ему вызволить из Франции немало подвергшихся преследованиям друзей-протестантов, а с оставшимися завязать торговые отношения, позволявшие в случае осложнения положения французских реформатов из-за отмены Нантского эдикта, превратить их в канал по переброске беженцев. Он был в добром здравии и деятелен как никогда.
И в Нью-Йорке их настойчиво приглашали обосноваться на постоянное жительство. «Ваше место здесь, — уговаривали их, — вы подадите хороший пример французам, влачащим в большинстве своем жалкое существование».
«Чего ради?» — спрашивала себя Анжелика. Ведь это морское путешествие, несмотря на возникавшее порой искушение вернуться к менее суровой и более спокойной по сравнению с нынешней жизни, обеспечивало удовлетворение их насущной потребности сохранять за собой хотя бы внешне право на столь необходимую им независимость. Она чувствовала себя чуждой окружающему миру, людям, обществу с его несправедливыми законами, устаревшими принципами, прописными истинами. Она испытывала к нему недоверие и страх, возникавшие всякий раз, когда суета и интриги начинали, как ей казалось, угрожать их с таким трудом спасенной, чудесным образом возрожденной любви, которой она все более дорожила, понимая, что является, быть может, единственной на земле женщиной, владеющей таким сокровищем.
Несмотря на все свое очарование, зима, проведенная в Квебеке в лихорадке светских соблазнов и развлечений, послужила ей хорошим уроком.
Вот почему всякий раз после пышных выездов, визитов, встреч, которым она отдавалась со всей страстностью общительной натуры и которые представали перед ней в праздничном ореоле бесед, веселья, танцев, непосредственности, высоко ценимой в ней королем, она вдруг чувствовала потребность остаться наедине с «ним» на море или в лесу, как в прибежище, где можно было собраться с силами перед лицом опасности, таящейся за улыбками и услужливостью и не всегда вовремя распознанной ею. Какая-то часть ее существа побуждала к уединению — та, что влекла ее, девочку, жаждавшую стать недосягаемой для чужих глаз и ушей, в гущу непроходимого леса, способную выносить лишь общество колдуньи Мелузины, открывавшей ей секреты, неизвестные «другим».
В их теперешней жизни осваиваемые пионерами берега Мэна, Французского залива и прежде всего безлюдные пространства в глубине континента, слишком бескрайние, слишком пустынные, чтобы быть ставкой в войне двух держав, Франции и Англии, окружавших их своими владениями — этот покрытый горами и озерами труднодоступный край, в сердце которого находился Вапассу, играл роль убежища, укрывавшего их от мира, во всяком случае, на протяжении одного времени года — зимы.
Имея надежный палисад и вооружение для защиты от любой неожиданности, заполненные продовольствием, дровами для очагов и печей склады, они могли утешать себя мыслью, что зимой в Вапассу защищены от распрей мира, что само по себе успокаивающе и благотворно действовало на их отношения.
Во время долгих бесед, которым у них было время предаваться, Жоффрей признавался, что разделяет ее потребность побыть «наедине», спрятаться от предприимчивости и беспорядочной людской суеты, хотя он и с большим хладнокровием выдерживал натиск их беспокойной и деморализующей активности.
Он был как бы защищен медной броней. Анжелика ревновала его к этой неуязвимости, боясь, что он станет менее доступным и отдалится от нее. Он же со смехом уверял ее, что она — его единственная слабость, способная пробить брешь в любой броне, а это доказывает, что она куда сильнее его, раз одним движением мизинца может сокрушить такой прочный бастион. Она возражала, говоря, что не верит ему, доказавшему свою способность противостоять любому нападению.
— Нет, не любому, — шептал он, ревниво и страстно заключая ее в свои объятия, покрывая жадными поцелуями и сжимая в порыве исступления, в котором она улавливала такой же страх потерять ее, его требовательную любовь к ней, и было что-то захватывающее и восхитительное в этом чувстве.
Она обхватила руками его теплую сильную шею, которая не сгибалась под тяжестью многочисленных планов и ответственности перед столькими оберегаемыми им жизнями.
Перебирая в памяти все, что ей было известно о Жоффрее, Анжелика задумалась. Не раз поражаясь своим неожиданным наблюдениям, она восклицала:
«Я его совсем не знаю! Он слишком многогранен, слишком велик! Он не раскрывается передо мной полностью!»
Впрочем, какая самонадеянность пытаться узнать человека до конца! Это невозможно. Всегда остается нечто непостижимое. Ее нежность и восхищение возрастали по мере того, как ей открывалась таинственная неисчерпаемость его натуры. Вместе со страхом.
Она попробовала приблизить его к себе, вызывая в памяти другие образы. Тот же человек шептал ей безумные слова любви, овладевал ею в ночи, как если бы она была величайшим сокровищем мира, единственным, которое он больше всего на свете боялся потерять.
Однажды в Квебеке мадам де Кастель-Моржа заметила ей со смешанным чувством зависти и грусти: «Он не сводит с вас глаз». И она вспомнила, что тот же человек, возложивший на себя ответственность за весь Новый Свет, сказал однажды ей, женщине: «Куда бы вы ни пошли, я последую за вами. Где бы вы ни были, я буду рядом», готовый отказаться, если бы она потребовала, от целого государства, которое, быть может, он ради нее одной взял на себя труд основать.